Воистину прав был древний поэт, предок Сото Мара, когда писал об этих мгновениях:
Когда белые облака собираются вместе,
Утренняя краса уже поблекла.
На своем веку тирадор успел повидать немало картин (кстати, сеньор ди Алмейдо обожал живопись и держал у себя небольшую картинную галерею) и послушать различную музыку – от искрометного фламенко до унылых песнопений скандинавов, – но ни одно творение человеческой фантазии не смогло потрясти его так, как потрясало природное великолепие обыкновенного восхода. Бесспорно, Сото много раз наблюдал и закат, но в уходящем за горизонт гаснущем солнце было что-то траурное, а траура Мара насмотрелся и в жизни. Светлую же радость, которая наполняла его при любовании восходом, он ощущал лишь здесь, на каменистом берегу Эбро, и нигде больше. Именно ради этих мгновений Сото вставал в несусветную рань, и именно они регулярно наполняли его удивительно мощным зарядом внутренней энергии, способной вернуть к жизни даже мертвеца. И если любовь, голод, гнев, усталость и прочие человеческие чувства Сото мог описать простыми словами, то это чувство было необъяснимо даже ему самому, как порой бывают необъяснимы сновидения. Ибо как внятно растолковать кому-то другому, что творится лишь в бездонной глубине твоего сознания?
Сото пытался разобраться в причинах своего неудержимого стремления видеть то, на чем окружающие его люди не заостряли ни малейшего внимания. Наемник чувствовал, что истинная разгадка его страсти не так уж и сложна, поскольку наверняка лежит где-то на поверхности, однако по каким признакам выделить ее из множества прочих разгадок, он понятия не имел. Поэтому довольно длительный период – все детство и первую половину юности – Сото (вернее, тогда еще не Сото Мара, а Луис Морильо) просто глядел на восход солнца, ни о чем не задумывался и с детской беззаботностью ликовал над тем, что видел, ни на йоту не вникая в суть этого ликования.
Юность давно миновала, и сегодня Сото утолял свою страсть с каменным выражением лица, без тени улыбки. Где-то на дне его души продолжал трепетать ребяческий восторг, но прорваться сквозь вселенскую невозмутимость, что обуревала Мара при созерцании восхода, восторгу было не дано так же, как не дано лишенной крыльев птице подняться в воздух.
Не дано уже никогда.
Луис Морильо вырос в церковном приюте вместе с сотней подобных ему сирот. О своих родителях он знал немногое: они являлись членами какой-то незаконной секты, угодили в руки Божественных Судей – Экзекуторов и были преданы Очищению Огнем, тем самым перепоручив заботу о годовалом Луисе приютским наставникам. Не такая уж удивительная судьба для жителя Святой Европы, если задуматься.
Детство Луиса нельзя было назвать счастливым и по другой причине. Казалось бы, мальчуган был довольно смышлен и неплохо развит физически, однако сверстники очень быстро дали ему понять, что он не такой, как все, и потому принимать равноправное участие в общих играх не может. И если даже кто-то из сверстников был бы не прочь дружить с Луисом, не делал он этого из элементарного соображения – дабы самому не стать таким же изгоем.
Так уж заложено в детской природе, а тем более в природе детей, растущих в приютах: кто выделяется из остальных, не важно чем – избыточным весом, дефектом внешности или речи, хилостью тела, слабовольным характером, – тот всегда служит объектом насмешек и издевательств. И маленький Луис Морильо исключением из правил не был, хотя ожирением не страдал, не заикался, от драк не бегал и никаких ярко выраженных уродств не имел.
Точнее, это Луис считал, что не имел уродств. К несчастью, мнение Луиса по этому поводу не учитывалось не только сверстниками, но и воспитателями, убежденными в том, будто необычная внешность мальчугана – не что иное, как неизбежное отмщение Господа за тяжкие грехи его родителей. Действительно, лицо Луиса настолько сильно выделялось на фоне лиц прочих воспитанников, что его донельзя широкие скулы, маленький приплюснутый нос и в особенности чрезмерно узкий разрез глаз считать нормальными не желал никто. А когда вдобавок к этому мальчик злобным волчонком исподлобья глядел на окружающих…
– Дьявольские глаза! Дьявольский ребенок! – так отзывался о Луисе настоятель приюта, при этом всякий раз осеняя себя крестным знамением.
Нелегкая судьба: родиться в стране, где властвует Глас Господень, он же Великий Пророк, и свирепствует Инквизиция, быть сыном родителей-отступников и благодаря необычной, а для многих отталкивающей, внешности прослыть в церковном приюте «дьяволенком»… Понятное дело, что одиночество Луису было предопределено еще в детстве.
На «дьяволенка» Луис не обижался, но крайне унизительное, на его взгляд, прозвище «узкоглазый» задевало его и заставляло остервенело кидаться на обидчиков с кулаками. Такие всплески ярости демонстрировали очень странную черту характера немногословного мальчика, способного буквально за долю секунды выйти из себя и столь же стремительно вернуться к прежнему спокойному состоянию.
Благодаря этой неестественной для ребенка взрывной и быстро затухающей агрессии, помимо «дьяволенка» и «узкоглазого», к десяти годам Луис обзавелся третьим прозвищем – «бешеный». Мальчик даже не знал, обижаться на него или нет, поскольку, когда тебя дразнят «бешеным», а ты тут же впадаешь в бешенство, этим ты невольно подтверждаешь правоту обидчика. И Луис принял на этот счет соломоново решение: обижался на «бешеного» лишь тогда, когда его действительно хотели оскорбить; в противном случае он просто не откликался.